Литературная Коломна

Румянцева Елена
Проза
Произведения Гостевая книга

Браконьер

     Warning: гомосексуальные отношения, ненормативная лексика.
    
    Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал…
    Оскар Уайльд
    
    1.
    
    Я не ждал этого Нового года.
    
    Я был уже не маленький, чтоб радоваться просто тому, что будет красиво и всякие вкусности на столе. Раньше радовался и этому, но… сам не знаю, как это со мной случилось, но за этот год я вырос. Точнее, словно проснулся от детства.
    
    Скорее всего, это случилось не внезапно — так не бывает, я читал про то, что человек никогда не просыпается мгновенно, даже если ему самому кажется, что он вынырнул сразу — нет, он просто не помнит, как медленно всплывал к красно-золотистой поверхности — обратной стороне век — чтобы раз! — и распахнуть их, и увидеть ясный свет… Наверное, я тоже всплывал, но почему-то не помню главного: как задыхался, как бесплотные холодные руки тянули вниз… а может, и не тянули, говорю же, не помню. Я просто проснулся — и увидел всё не в волшебном подводном свете, где зыбко шевелятся и проплывают мимо пестрые чудеса, а обычно.
    
    Я чувствовал, что вернуть ничего нельзя. Мне больше никогда не видеть моих детских чудес. Вместо них я видел себя — в зеркале и так, и маму видел, но она уже не была морской колдуньей, а была маленькой женщиной с каким-то словно всегда испуганным лицом и длинными пушистыми волосами уютного светло-каштанового цвета… Но теперь мне почему-то было все равно, когда она безжалостно скручивала их в пучок перед тем, как пойти на работу. А ведь раньше я не любил на это смотреть, мне казалось, что ее волосам больно, когда их пронзают шпильками и душат резинкой…
    
    Вру. Мне было не все равно. Но я почему-то хотел, чтоб было.
    
    Я словно впервые увидел своих одноклассников и услышал их голоса, которые раньше просто не доходили до меня. Ведь на переменах я читал — и слышал другие голоса, голоса из книг, и они, высокопарные или отчаянные, гордые и громкие или коварно нашептывающие, заглушали школьный гвалт… А сами ребята меня особенно не задевали, во-первых, я был все-таки сын учительницы, во-вторых, не отказывал дать списать, а в-третьих, кажется, просто был им неинтересен со своими одержимыми очередной книгой невидящими глазами. Меня даже не дразнили и не доводили по-крупному — потому что у нас были еще Ира Жиртрест, которую легко было вывести из себя, и Архипов-Даун, которого вывести было практически невозможно, оба, в силу этого — просто клад для дразнильщиков.
    
    Да, у меня не было друзей. Но я и не нуждался в них. У меня была мама. Вы скажете: ага, ага, маменькин сынок! Да. Наверное. Но с мамой мне всегда было интересно. Она всегда находила время для меня, даже когда его у нее не было, она не стремилась загнать меня спать в 9 часов, да мне, естественно, и самому не хотелось… Что с того, что по утрам нам обоим было очень трудно просыпаться, и в зеркале отражались две пары синих кругов вокруг двух пар светлых глаз…
    
    С первого класса я помогал маме по вечерам проверять тетради. Сам я с пяти лет писал прописными буквами, а в первом классе у меня уже был свой почерк. Мы правили каракули моих одноклассников, а потом разговаривали. Так, говорили про книжки, сами придумывали всякие истории, мечтали о том, как поедем летом на дачу к бабушке Тане, одним словом, ничего интересного для постороннего человека в нашей болтовне не было. Иногда мама рассказывала о том, какая она была, когда ей было семь. А мне нечего было ей рассказать — она и так все знала про меня.
    
    Новый год мы всегда встречали по-разному. Только одно было неизменно: мы всегда соревновались, кто придумает больше и смешнее украшений для елки (у нас было мало игрушек — да и те какие-то старые, облупленные пластмассовые шары, моток «дождика», который мы вечно распутывали, но к следующему Новому году он неясным образом снова оказывался запутанным). У соревнования нашего были даже правила: украшением могло служить все, что угодно, хоть обычная морковка, но только не в своем первозданном виде… Была, к примеру, маленькая картофелина, которую я раскрасил фломастером, превратив ее в лицо нашей любимой бабы Тани, и маминого исполнения пирожное, которое я чуть не съел — и слава Богу, потому что мама сделала его из куска розового мыла…
    
    А еще мы сочиняли письмо деду-Морозу, когда мне было пять. Выдумывали, рисовали и клеили открытки для наших друзей (на самом деле, это были мамины подруги), когда мне было шесть… На следующий год мама предложила новую игру «в подарок» — каждый из нас должен был, по возможности, подарить другому то, чего ему хочется. Ясно, что я, сопляк-первоклашка, вряд ли знал, чего на самом деле хочется моей маме. Зато мне самому очень хотелось Чудика…
    
    У нашего соседа ощенилась полосатая боксерша Дана, и у нее родились четверо черномордых тигрят и один чудик, белый, с черным пятном вокруг глаза, вроде как повязка пирата… А сосед сказал — мамка разрешит, бери этого Чудика, все равно за бесценок продавать, плембрак. Я любил собак, читал все попавшиеся под руку книжки и знал, что такое «племенной брак». Чудику не дадут медали на выставке. Да на что они, эти медали, если подумать…
    
    И вот я решил подарить маме Чудика. Он был такой хороший. Я побаивался только, что он ей не понравится. Сложность заключалась в том, что если б я принес с улицы какого-нибудь блохастого уродца, мама ни за что бы не выбросила его, не смогла бы, а вот Чудика вполне могла бы просто отнести назад соседу, пусть отдаст еще кому-нибудь… Помню, что было. Мама улыбнулась, когда я — «сейчас, сейчас» — побежал к соседу (там шел пир горой, тигрята вовсю ковыляли под столом, под ногами гостей, Дана попрошайничала, пуская слюни до пола, а Чудик мой сидел в углу один, словно уже знал, что он очень странный и виноват в этом). Мама улыбалась и тогда, когда я вернулся с Чудиком на руках… и я так и не понял, что она думала на самом деле.
    
    Новый год мы встретили уже втроем. А потом выключили телик, включили музыку и стали болтать, жуя наши любимые бананы и грызя фисташки — вообще мы их покупали изредка, но на Новый год у нас была целая куча соленых фисташек, и не в пакетиках, а в салатнице, с горкой.
    
    Я уже знал — а мама само собой — пословицу про дареного коня. И она не смотрела Чудику в зубы. Просто заговорила со мной о подарках вообще — и конечно, я признал, что вовсе и не пытался угадать, чего хочется ей…
    
    Мне было стыдно. Но не настолько, чтоб спрятаться за дверью своей комнаты и бояться смотреть маме в глаза. Я просто знал, что поступил нечестно, и она знала, что я знаю — и признаю за ней право хоть сейчас отнести Чудика назад.
    
    Да вот только я знал еще, что она этого не сделает. Потому что мы вместе хохотали, когда он задумчиво глядел на кусок колбасы, а потом как можно более деликатно попросил фисташку. Я из интереса дал ему орех в скорлупке, и Чудик его вылущил. Аккуратно, как сделал бы это я сам, и сопел при этом неимоверном счастье так, что его было слышней, чем музыку…
    
    - В общем так, — сказала мама, — мы друг друга поняли, да? Гулять будешь сам. И убирать за ним — тоже. Я согласна возить его в ветлечебницу.
    
    - Ага.
    
    Вышло, ясное дело, не так. И гуляли оба, и убирали оба, и на прививку повез я, у мамы был классный час и педсовет… И еще почти два года Пиратик просил фисташку, если чуял орешки в салатнице или в пакетике. Но этим летом мы приехали с дачи, как обычно, и Пиратик был усталый и сонный — он не терпел автобусов — а потом вдруг сделал лужу под столом на кухне, чего не позволял себе месяцев с шести. Лужа была красной. Клещ, сказал ветеринар. Да, мы их пять или шесть сняли с Пирата за лето…
    
    Непонятное слово — «токсоплазмоз».
    
    Мама побежала к подругам за деньгами. Ветеринар смотрел на деньги так, словно не хотел их брать. Он был добрый мужик с очень загорелым лицом — может, ездил на море. Он сказал «Попробуем…» таким спокойным, надежным голосом, что мы сразу поверили ему.
    
    Но ничего не вышло.
    
    Пирата мы с мамой похоронили на пустыре за домом, где всегда гуляли с ним. Мама плакала — под очками на щеках блестели кривые дорожки. Я всхлипывал, ощущая мучительную боль в горле. Август вдруг померк и стал похож на серый ноябрь, хотя трава на пустыре была зеленой, и то тут, то там желтели какие-то мелкие цветы.
    
    Теперь мне было двенадцать, и я уже проснулся от своей — или маминой? — сказки… Я увидел — как-то вдруг — что я стал другой, и ребята из класса тоже другие, словно незнакомые. Если б я не читал на переменах, я знал бы их, а они меня. Но было уже поздно. Я по-прежнему давал списывать Витальке и Андрюхе, но это никак не меняло того факта, что я для них не существую. Раньше меня это не волновало, обходился и так. А сейчас почему-то задело. На перемене парни уходили за угол школы, о чем-то сговаривались, куда-то шли после уроков. При моем появлении они смолкали. «Тебе чего?» — Ничего…
    
    И девчонки стали другие. Длинные и противные. Смотрели свысока — не только на меня, на других пацанов тоже. Так казалось. Они упросили класснуху организовать дискотеку, и добрейшая наша Алевтина Николаевна сказала: «Выросли вы у меня… Ладно, давайте сделаем чай, а танцы — сами, сами. Кто принесет магнитофон?»
    
    Сам не знаю, зачем я пошел, но пошел. Танцевать все равно не стал бы, хоть пристрелите…
    
    «Только чтобы порядок был, — сказала Алевтина, — я в учительской, если что».
    
    Как только она ушла, в классе погас свет, но темно не было, потому что прямо в окно светил уличный фонарь, неровные клинья серебристого света лежали на полу, играла какая-то медленная музыка, я не знал эту группу. А пацаны танцевали с девчонками. Виталька с Женей, Марик с Наташкой, Андрюха со Светкой…
    
    Я сидел в углу, там, где теснились отодвинутые стулья, среди наваленных на них рюкзаков, и смотрел на танцующих, как зачарованный. Это почему-то очень волновало — то, как парни танцевали, бережно и боязливо обнимая девочек… Мимо меня прошел Сережка Архипов, я отвернулся, от него всегда чем-то воняло. Он, сопя, вышел в коридор. А ко мне подошла Ирка, ее уже не звали Жиртрест, потому что она похудела и стала самой длинной.
    
    - Пойдем танцевать, — сказала она.
    
    - Я не умею.
    
    - А чё там уметь.
    
    - Не хочу.
    
    - А. Ладно. — она села рядом. Я отодвинулся. Ее лицо в полутьме было незнакомым, она казалась прямо старшеклассницей.
    
    - Хочешь со мной гулять? — вдруг спросила она шепотом.
    
    Я, не успев даже подумать, ответил:
    
    - Нет.
    
    - Ну и пожалуйста.
    
    Она ушла. Я встал и вышел в коридор, слава Богу, не взял рюкзака, а то долго бы искал его в этой темноте.
    
    В конце темного коридора кто-то стоял у окна.
    
    Это была Светка, она ревела. Я хотел пройти мимо, но как-то неудобно стало.
    
    - Свет, ты что?..
    
    - Да иди ты… — я увидел бледный треугольник ее маленького личика, щеки блестели от слез, рот кривился, а глаза были злющие.
    
    - Ну и пожалуйста, — сказал я в том же тоне, что пять минут назад Ирка. И пошел к лестнице.
    
    Я остановился у нашего подъезда. Сейчас мама будет расспрашивать, как да что было. Рассказывать так, как было, я почему-то не хотел.
    
    - Ну как? — весело спросила она, когда я вошел, — Как дискотека?
    
    - Нормально.
    
    - Иди ужинать… Ну, как? Неужели танцевал?
    
    - Ага. С Иркой.
    
    - Это с Ковалевой, что ли? И почему «Ирка», когда «Ира», ты уже взрослый.
    
    - Ага.
    
    - Хорошая девочка, — сказала мама учительским тоном. Раньше она так не разговаривала. Вот теперь и мама стала незнакомой…
    
    Теперь я не читал на переменах. Я глядел на ребят и думал о том, что видел тогда. До меня впервые дошло, что у всех у них по две жизни — одна школьная, другая… совсем другая. Чего хотела от меня Ирка? Почему ревела Светка? И как это Виталька, нахальный Виталька, мог так осторожно, словно по льду ступая, танцевать с Женькой?
    
    Я впервые ощущал себя каким-то бедным. У меня была только одна жизнь, которая включала в себя и школу, и книжки, и вечера с мамой… и всё. Хорошая жизнь, спокойная. А у них в той, другой жизни было неспокойно… во всяком случае, было что-то такое, что стоило волнения и слез.
    
    А Женя эта, тихая, кареглазая Женя, почему вообще Виталька так смотрел на нее? Чего в ней особенного?..
    
    Я смотрел на девчонок, но так и не понимал, что в них такого. Говорят о глупостях…
    
    Моя мама тоже была когда-то девчонкой, но, наверное, не такой, как они.
    
    Я не ждал этого Нового года. Мне не хотелось ничего придумывать. Не хотелось говорить с мамой. К тому же я, как всегда зимой, заболел. У меня заложило горло и нос. Я не чувствовал запаха бананов и мандаринов, но уже не ощущал, как раньше, обиды — как же так, я даже не могу их понюхать, а ведь это часть праздника, часть радости… Теперь я просто сидел и шмыгал сопливым носом. А когда съел банан, он показался безвкусным — видимо, я мог сейчас съесть все, что угодно, даже то, что терпеть не мог — жареные кабачки, к примеру — и ел бы их с тем же спокойным отвращением, что и банан.
    
    - Что с тобой?
    
    - Ничего… просто, знаешь, как-то плохо себя чувствую… Температура, наверное…
    
    Мама смотрела на меня настороженно. Раньше-то я, хоть больной, хоть какой, с радостью кидался на призрак будущего праздника, и мама казалась волшебницей…
    
    - Ну полежи. Я сама все сделаю.
    
    - Нет, я помогу.
    
    Мы собирали стол, и маме, я видел, не по себе — оттого, что праздник пройдет ОБЫЧНО. Пожуем вкусностей, посмотрим в телик, загадаем желания между одиннадцатым и двенадцатым ударом курантов… и всё. Гости к нам не придут, потому что мы их и не звали — нам всегда хватало друг дружки.
    
    А мне было как-то наплевать… Наверное, у меня вправду была температура — я ощущал только легкость во всем теле, какую-то дурную, безразличную легкость, словно я бесчувственный воздушный шарик.
    
    Я как раз посмотрел на старые электронные часы — было 23.21, голосил телевизор, я смотрел в случайную книжку, мама смотрела на меня — когда загудел наш старый дверной звонок… Гудел долго, уверенно. Мама пошла к двери, я поплелся за ней. Кто там? Соседка? Дед Мороз?
    
    … Ни то, ни другое.
    
    Из коридорной тьмы ворвался серебряный вихрь, и только через миг мы увидели, что это была собака. Лайка, наверное — белая-белая, в шерсти сияли снежинки, остроухая, веселая. У нее были раскосые голубые глаза и розовый язык. Она вся была как смеющийся дух зимы, как радостное известие…
    
    - Сядь, Алмаз.
    
    Я уже вовсю глядел на гостя, на хозяина — но краем глаза покосился-таки на пса, который сел и скорчил рожицу: я что, я сижу…
    
    Хозяин был высокий мужчина в старой куртке, без шапки. С большим черным рюкзаком за плечами. Лицо у него было нестарое, а волосы — белые, как шерсть его лайки.
    
    Мама смотрела на него смущенно. Хотя, казалось бы, смущаться нужно ему, как незваному гостю… но он и не думал. Он был вообще не из тех, кто смущается.
    
    - С наступающим, Лена, — сказал он маме.
    
    - И вас, — тихо ответила она, отступая, потому что он, еще ни шага не сделав, как-то сразу занял много места.
    
    Помню, какое лицо было у мамы, когда она обернулась ко мне. Какое-то… неверящее, испуганное и в то же время официально-доброжелательное. Испуг был в глазах, в приподнятых бровях…
    
    Но не в сердце.
    
    Я чувствовал ее, как и она меня. И в тот момент я знал, что мама не имеет ничего против этого странного гостя, что бы там ни отражалось на ее лице. И она сразу прочла мой незаданный вопрос: «Кто это?»
    
    - Это твой дедушка, — сказала она, — Поздоровайся.
    
    Он сделал это раньше.
    
    - Привет, Александр, — прогудел он, — с праздником!
    
    - Здравствуйте… — прогундосил я, — и вас…
    
    Дед. Петр Андреевич. Отец моего отца, которого я не помню.
    
    Тогда я не знал, что он каждый месяц высылал маме денежные переводы, словно извиняясь за непутевого сына. Я не знал, что на его деньги куплена почти вся моя одежда — хотя мог бы задуматься, не на мамину же учительскую зарплату я был одет, как все пацаны в классе…
    
    И этот праздник, которого я не ждал, прошел куда интересней, чем все предыдущие…
    
    Дед был охотник, и ночь оказалась коротка для его рассказов. Мама, извинившись, ушла спать, я же словно присох к креслу, а сопли мои, которые покоя мне не давали, словно тоже усохли в носу. Алмаза обкормили, и он спал на боку, во сне рыча и гоняясь за кем-то по таежному лесу.
    
    Дед подарил маме французские духи, а мне волчью шкуру.
    
    Дед выставил на стол бутылку водки, которую некому, кроме него, было пить, но она нагло светилась рядом с нашей полупустой бутылкой шампанского и полуторалитровой «Пепси».
    
    Дед, должно быть, заметил, как я кошусь на нее. Пацаны в классе вовсю уже хвастались — «а мы с Мариком взяли пива и нажрались…»
    
    Когда мама ушла спать, дед усмехнулся:
    
    - Попробовать хочется, да?..
    
    - Да, — буркнул я. Я стеснялся его.
    
    Дед взял пустой стакан из-под сока, влил в него капельку водки и сверху залил пепси-колой.
    
    - На, пока что.
    
    Я выпил и не почувствовал ничего особенного — разве что у «Пепси» был чуть горьковатый вкус.
    
    - А теперь ты рассказывай.
    
    Что я мог рассказать?..
    
    - Ясно, — сказал дед, — летом ко мне поедешь. Лес покажу…
    
    Не вопрос. Утверждение. Словно я уже готов летом уехать с ним и оставить маму — пусть сидит одна на даче бабы Тани. Словно я уже дал согласие.
    
    Я поехал. И первую ночь в лесной избушке провалялся без сна. Мне так захотелось домой, что сердце заныло. Одеяло было колючее, дед говорил мало. Что я здесь делаю, хотелось заорать мне — прямо среди ночи, да, — зачем ты меня сюда притащил?! Я хочу к маме. Хочу разговаривать с ней. Хочу книжек из библиотеки. И соленых фисташек...
    
    Дед спал тихо, и это было даже обидно — пусть бы храпел, чужой старый хрыч, чтоб мне стало еще хуже. Нравится ему тут сидеть, как медведю в берлоге — и сидел бы, я тут при чем. Глухомань поганая… Даже на машине не доедешь, пешком перлись, грязь месили, я чуть не сдох под своим рюкзаком, который меня колотил по спине и тяжелел с каждым шагом, оттягивая меня назад, словно какой-то отвратительный горб, а комар укусил прямо в правое веко, оно раздулось и зудело нестерпимо, я натер глаз до красноты, до рези…
    
    Тут небось и волки есть… и медведи…
    
    Я чуть на надул в штаны, когда — словно в ответ на мои скорбные мысли — услышал тихое рычание откуда-то из-под стола… Волки же, дед!!! Спишь как колода, а их небось уже вокруг дома целая стая!!!
    
    В подстольной темноте кто-то возился. Дед спал. Я сидел на кровати, мокрый как мышь, тиская одеяло, когда из-под стола выпрыгнул зверь, я заорал, как будто меня режут… дед подскочил в кровати, а зверь залаял… а я, я заплакал от стыда, прячась под своим одеялом и зачем-то всунув его жесткий край в рот, сжав зубами… Собаки испугался, дебил!!!
    
    - Ша, Алмазка, — прикрикнул дед, — Сашка, тебе что, кошмар приснился?..
    
    Да, хотелось мне ответить. Да. И все еще снится. Все это и есть кошмар.
    
    …А когда я вернулся в конце августа — квартира и мама стали как будто меньше, словно я сам стал больше. Но я почти не вырос. Дело было в другом — я уже привык к лесу. К огромному лесу. И видел волков. И смотрел на вечернее солнце над озером, похожее на розовое яблоко на краю серебряного блюда. И стрелял из дедова ружья — в первый раз мне показалось, что плечо разрубили топором, такая была отдача. Стрелял я в жестянку из-под тушенки. Не попал.
    
    Я не хотел стрелять в живых, страшно было даже подумать об этом, и я не думал.
    
    2.
    
    Я убил своего первого оленя, когда мне было четырнадцать. И уже не из дедова ружья, а из своего. Когда я научился сбивать восемь жестянок из десяти, дед подарил мне новенькую винтовку. Я сам ее пристреливал.
    
    У оленя был замшевый нос, а глаза так и остались удивленными, он не понял, что умер. Он лежал на боку. Я смотрел на его тонкие ноги, которые как-то неловко торчали, словно переломанные.
    
    - Молодой, — сказал дед, — как ты.
    
    Мне хотелось реветь — жалко было оленя, у него была точеная красивая голова, сейчас такая беззащитная, жалкая. Но реветь при деде я не мог.
    
    - Ему просто не повезло, — сказал дед невыразительно, и я сквозь слезы уставился на его моложавое, темное от загара лицо: что значит не повезло? Как могло повезти, если у меня — ружье, а у него — ничего?..
    
    Дед словно услышал мои мысли.
    
    - Если б он был опытный, ты б его не достал, — усмехнулся он, — глупый он еще был. А вообще, не стоило его, конечно… я не хотел тебе выстрел портить.
    
    Дед каждое лето жил в лесу и знал все не хуже настоящего лесника. А лесник тут был свой, но он был только рад, что дед целое лето следит за его домом и участком. Я видел его — маленький мужичонка, от которого слегка, но резко чем-то воняло.
    
    - Пьянь, — с презрением сказал дед, когда лесник отбыл, и распахнул окошко.
    
    Дед объяснил, что некоторых оленей нужно отстреливать — причем именно старых, опытных, потому что они мешают росту поголовья.
    
    Этот олень был не старый. Но дед не помешал мне его убить… я почти обиделся на него за это… но именно почти. Потому что, как ни жаль мне было тонконогого красавца, я все равно был рад. Что попал так хорошо — уложил сразу. Последнее дело, говорил дед, подранков добивать. Грязное дело.
    
    Интересно, думал я, что сказала бы мама, узнав, что я застрелил оленя? А что сказали бы Андрюха и Виталька? Не поверили бы, наверное. И почему мне до этого нет никакого дела?..
    
    - Охота — это жизнь, — говорил дед вечером, когда мы уже сидели в нашей избушке, — поэтому она так и забирает, что на нашу жизнь похожа. Бог — лесник, черт — браконьер.
    
    - А мы?
    
    - А мы… олени. Или волки. Кто как… Вот об этом помни. И не попадайся, как этот дурачок сегодня, прямо под выстрел выскочил… Лесник кого не надо не застрелит, а браконьер — может, ему закон не писан. Вот об этом помни, Александр…
    
    Тогда мне было 14.
    
    А в 15, в следующем учебном году, я попался.
    
    … Было уже 30 авнуста, когда я позвонил в дверь своей квартиры. От моего рюкзака почему-то пахло порохом, может, потому, что валялся рядом с ружьями, от свитера — дымом костров.
    
    Мама стояла на пороге. Она хотела, я видел, по-старому потрепать меня по волосам, но так и не сделала этого. Я был уже выше ее, и на какой-то миг мне показалось, что она меня просто не узнает…
    
    - Санечка…
    
    - Привет, мам.
    
    - Господи, голос-то! — вздохнула она. Чего такого. Голос как голос… хрипловатый, правда, но не оттого, что я простыл — о простудах я давно позабыл, их выжгла из меня ледяная вода в таежном озере…
    
    - Совсем взрослый, — говорила она, — ты совсем взрослый… а я тут соскучилась, Саня. Все лето одна…
    
    - А чего ты к бабе Тане-то не поехала?
    
    - Санечка, — мама посмотрела на меня жалобно, словно собачка, которая боится пинка, но все равно попрошайничает, мне стало неприятно, — Понимаешь, баба Таня в июне умерла, десятого…
    
    - Понимаю, — сказал я. Чего тут было непонятного? Она ведь была старенькая.
    
    - Она цветы поливала, — мамино лицо сморщилось, и она заплакала, — ну те, помнишь, были у нее такие маленькие, розовые, желтые, клумба такая круглая?... и упала в них прямо… инсульт. От жары, наверное… хорошо, хоть сразу… не парализовало… а то куда бы мы ее? Сюда — а кто ухаживать будет, ведь работа у меня, а ты учишься? А в больницу лежачих стариков не очень берут…
    
    - Лесник кого не надо не застрелит, — пробормотал я, и мама с испугом посмотрела на меня:
    
    - Что, что?..
    
    - Лесник должен очень хорошо стрелять, — сказал я почти про себя.
    
    Лесник стрелял хорошо — бабушка Таня умерла сразу.
    
    Назавтра было воскресенье, последнее воскресенье лета. И с утра, когда я пил кофе, мама — которой я не мог даже рассказать о том, как убивал оленей и птиц — вдруг сказала, совсем как раньше:
    
    - А пойдем в цирк, Саня! — и засветилась, совсем по-прежнему, как когда мне было 10, и в волосах у нее радужным золотом играли нити солнечной канители, и я подумал, что все-таки скучаю по тем временам, когда лес еще не ждал меня, не смыкался вокруг меня живою стеной, которой я ни капельки не боюсь, потому что я — не дичь, не браконьер, а маленький лесник, посланец Лесника большого… Все-таки я скучаю по нашим разговорам у телевизора, по новогодним чудесинкам и покойному Чудику. Тогда я был маленький. И сопливый. Но это были неплохие времена.
    
    - А что, цирк приехал, что ли?
    
    - Приехал, приехал. Уже три дня как, — улыбалась мама.
    
    - Все тот же?
    
    В наш город каждый август приезжал цирк. Артисты были разные, звери тоже, а шатер — один и тот же, красно-зеленый, с намалеванными дурацкими клоунскими рожами, которых я, когда был маленький, не на шутку испугался…
    
    - А какой же еще. Ну что, идем?
    
    - Идем, — сказал я почти снисходительно, хотя пойти, на самом деле, очень хотелось.
    
    Конечно, это был он. Линялый красный с золотом транспарант возглашал: «!!!ЦИРК ШАПИТО!!!»
    
    - А на арене кто, а на арене я, — тонким голосом сказала мама, когда мы стояли в очереди за билетами. И прыснула. Она любила цирк, как маленькая — и всегда покупала там ядовито-розовую сахарную вату, и громко ахала, когда воздушные гимнасты летали в высоте, как потные бескрылые птицы, и смеялась даже самым несмешным клоунским шуткам, причем с клоунами в этом цирке была беда — их шутки всегда были несмешными. Если ты, конечно, не настолько маленький, чтоб хохотать над их петушиными голосами.
    
    Вату продавали как обычно, дети благоговейно несли на палочках облачка — розовые и желтые, как цветы бабы Тани. Мама купила себе розовую вату, я отказался, и тогда она всучила мне пакетик попкорна. Попкорн оказался недосоленный и нехрустячий, но я послушно набил им рот.
    
    - Я в детстве мечтала в цирке выступать, — сказала мама.
    
    - Ага, я помню, — промычал я с полным ртом, причем вышло смешно — словно я помнил мамино детство, хотя имел в виду, что она мне это уже рассказывала. Раньше она никогда не повторяла одно и то же, странно это было… хотя может же человек забыть, что он это уже говорил?
    
    А в лесу никогда ничего не повторяется. Каждый день все по-разному. Да и в цирке тоже… артисты уезжают, приезжают другие, в тот раз были дворняжки, в этот — маленькие белые пудельки. С пуделями работала совсем маленькая девочка, мне показалось, лет 12-ти, она волновалась так, что в руке у нее дрожал тоненький стек, беспокойство хозяйки передалось песикам, они прыгали и лаяли. Один все никак не хотел залезать на стул, девочка покраснела так, что заалела даже ниточка пробора на гладко уложенной голове, и вдруг сильно ударила стеком непослушного пса, он тут же повалился на спину и заскулил. Девчонка чуть не плакала, и было видно, что она обычно не бьет своих песиков и, наверно, вздрагивает, когда взрослые дрессировщики лупят животных… а это она сделала от отчаяния и стыда, от страха, что номер вот-вот провалится, а она не имеет права плохо работать, потому что люди платят деньги за билеты. Маленькая девчонка. Я ее зауважал, потому что она была куда взрослей, чем мои дылды-одноклассницы. Я смотрел на нее и думал: не бойся, все получится. Только не бойся, потому что твои звери боятся вместе с тобой.
    
    И у нее получилось, она закончила номер под аплодисменты, лицо у нее все еще было красным, но она улыбалась взрослой улыбкой…
    
    Потом были клоуны Миша и Даша, которые визгливо, почти непонятно орали друг другу что-то, малыш рядом со мной так закатился от восторга, что уронил мороженое прямо на свои вельветовые брючки, его мать зашипела и вытащила носовой платок, а малыш все смеялся, ему было смешно, что мама так шипит, наверное.
    
    Потом объявили акробатов Войцеховских, «поляки, что ли», сказала мама, а их была целая семья — Витольд, Мария и Ян, лауреаты чего-то там международного.
    
    Ян оказался мальчиком, наверно, на год моложе меня.
    
    А когда зазвучала странная, ухающая и подвывающая музыка, я уже знал, что Ян — не мальчик, а птица. Стриж.
    
    Это был необычный номер — и чем-то он сразу напомнил мне любимую охоту… Может быть, тем, что казалось — две золотистые кошки охотятся за черным стрижонком, который, дразня их, весело и нахально порхает низко над землей, словно не осознавая риска — а потом раз! и взлетает, оставляя их с носом… Это было так здорово, что дух захватывало, и явно не у меня одного. «Какой молодец мальчик», — в волнении шептала мама, я едва сдержался, чтоб не пихнуть ее, чтоб замолчала. Они все трое были молодцы, и пацан, и его родители… да родители ли? Выглядели они молодыми, может, это его старшие брат и сестра?..
    
    А стрижонок меж тем уставал, и все ближе и ближе с каждым прыжком оказывались к нему рыжие кошки, пытаясь зацепить его быстрыми, загребущими движеньями когтистых лап. И вот коту удалось — и все ахнули как один человек, потому что стрижонок как-то криво, помято полетел вниз…
    
    Не думаю, что в тот момент в цирке нашелся бы хоть один зритель, который был бы уверен, что самого страшного не случится… он падал стремительно, и в то же время как-то удивительно медленным казалось его падение, словно легкое тельце стрижа пытаются поддержать бесплотные ладони ветра… и когда я уже стискивал вспотевшие руки меж колен, ожидая страшного звука падения — удара или, что было вероятнее, почти бесшумного хлопка — невидимая до сих пор эластичная трапеция (или как это называют?) удержала его голову в двадцати сантиметрах от опилок, и дернула вверх, и стриж снова раскинул крылья и победно взлетел высоко-высоко над охотниками… и застыл с раскинутыми кры… руками.
    
    Аплодисменты обрушились на арену миллиардом невидимых хлопушек…
    
    В школе все было по-прежнему, но не совсем… Я заметил, что девчонки стали обращать на меня внимание, и не понимал, с чего это вдруг. Может, я сильно изменился? Да нет. Просто здорово вырос, длинным стал, как Останкинская телебашня… и больше не читал на переменах. Просто думал. Вспоминал деда, лес, оленей, голубые раскосые глаза Алмазки. Ружья мне дед с собой не дал, хоть оно и было мое — но не принято как-то, чтоб пятнадцатилетние пацаны шлялись по городу с огнестрельным оружием. Ничего, недолго осталось до того времени, когда я смогу владеть своим оружием законно.
    
    Пацаны наши тоже подросли. Но теперь меня не волновало, что мне не о чем с ними говорить. Им со мной тоже было не о чем. Взрослые тоже стали. Андрюха только и знал, что свой кикбоксинг, так и в школу приходил то с бланшем под глазом, то с марлевой блямбой на сломанном носу. Виталька вообще загулял с какой-то новой компанией, школу прогуливал, с твердых троек скатился на двойки, а когда его все же заносило каким-то мусорным ветром в класс, глядел на все какими-то шалавыми блестящими глазами, смеялся без повода. Наркашом стал, сказал о нем Андрюха без грусти. Попался, подумал я. Марик ходил в широченных портках, к его впалому пузу прирос плейер, он обесцветил волосы («под Эминема косит, придурок») и тихонько что-то бормотал и подплясывал где угодно и в каких угодно обстоятельствах — даже сидя за партой. А иногда что-то писал, перечеркивал и снова писал. Отвалите, я текст сочиняю. Рэппер, блин… Архипов-Даун вообще не появился первого сентября. А девчонки приходили нарядными, накрашенными, говорили противными гнусящими голосками и каждую перемену трепались о тряпках. В общем, каждому свое, как дед говорил — однажды добавив, что этот лозунг висел над воротами одного из концлагерей… ну, а чем школа-то не концлагерь, если вдуматься, идея та же… Хорошо, у меня ума хватило не поговорить об этом с мамой, она бы как лауреат конкурса «Лучший учитель» прошлого года не вполне бы меня поняла…
    
    Мы отучились уже две недели, когда в наш класс пришел новичок.
    
    - Новенький, — сказала Алевтина Николаевна, словно и так было неясно, — Ваня Андреев. Садись вон туда, Ваня, к Ире Ковалевой.
    
    Девицы захмыкали. Ира экс-Жиртрест плотоядно посмотрела на новичка. Про нее пацаны говорили, что она уже дает. Андрюха вообще клялся, что это самое досталось ему. В подъезде. И она сама хотела.
    
    Но мне было не до Иры и Андрюхи. Потому что к Иркиной парте спокойно, дружелюбно улыбаясь всем и никому, шел Ян Войцеховский. Паренек-стриж.
    
    Или его брат-близнец.
    
    Или двойник.
    
    Я сразу узнал эту легкую фигурку, эти очень темные, но все же не черные волосы, разлетающиеся немодным ореолом вокруг узкого резкого лица… эту походку птицы, за какие-то чужие грехи превращенной в пятнадцатилетнего мальчишку…
    
    Когда прозвенел звонок на перемену, я увидел, что он уже вовсю спокойно треплется с Иркой. Из пацанов к нему пока никто не подошел. Значит, я буду первый.
    
    - Привет, Ян, — сказал я. Ирка уставилась на меня круглыми, ярко подведенными глазами — надо же, Санек заговорил!.. Наверно, знакомы с новичком.
    
    - Привет, — отозвался он, улыбаясь, как будто мы лет сто дружили, а сейчас не было вокруг оценивающих взоров нашей стаи, и глядя на меня внимательными, чуть прищуренными зелеными глазами.
    
    - Пойдем поговорим, — сказал я. Я балдел от него. Как Марик от рэпа. Как Чудик от фисташек, как Алмаз от свежего мяса, одуряюще пахнущего кровью.
    
    Мы вышли в коридор, и я сказал:
    
    - Это я тебя в цирке видел?..
    
    - Ага.
    
    - А чего Ваня Андреев, когда Ян Войцеховский? Ты правда поляк или правда русский?
    
    - Да русский я! Это дедушка — мамин отец — поляк. Он умер уже, упал, побился сильно. Ну, по документам я правда Ян. Но Ян и Ванька — одно и то же, — лучезарно улыбнулся он, — А это же цирк, и Войцеховский — лучше, чем Андреев. Хороший псевдоним. А папа у меня не Витольд, а Виктор. А мама правда Мария… Значит, ты наш номер видел, — заключил он и вдруг совсем по-детски спросил:
    
    - Понравилось?
    
    - Очень, — честно ответил я, — А я Сашка. Ты как вообще… к нам?
    
    - А, тут бабушка живет. Отцова мать. Я теперь у нее жить буду.
    
    - А цирк?..
    
    - Цирк… уехал. А я остался, — усмехнулся он, уже совсем не по-детски, — Это мама хай подняла — не учится, ни на что не годен будет, пусть школу нормально закончит, а то его и в цирковое не возьмут… Хотя какое «нормально» — я ни в одной больше месяца не учился, по-моему.
    
    - Как?..
    
    - Так. Цирк же. Ездим все время… ну и работаем еще, делать же все это надо… Щас я буду одни двойки хватать — не потому, что дурак, а потому, что… ну ты понял. Так что до отличника мне — как до Китая раком…
    
    Я засмеялся — раньше такого выраженьица не слышал. Клевое.
    
    - Я на Северской живу, — сказал я, — а ты? В смысле бабушка?..
    
    Он на полсекунды задумался:
    
    - Кажется, это называется площадь Двух Революций.
    
    - Да мы рядом, оказывается…
    
    - Слушай, покажешь мне, как покороче идти? Я не особенно запомнил…
    
    - Конечно. Слушай… а ничего, я тебя Ян буду звать, а не Ваня?
    
    - А то. Как хочешь. Меня папка зовет Ян, так короче, говорит, а мама — Ваня. Слушай, — вдруг сказал он, уставившись на меня, — ты учишься нормально?
    
    - Даже хорошо.
    
    -Здорово. Поможешь мне… ну, хоть иногда… у меня аттестат нормальный должен быть…
    
    - Без проблем.
    
    Обычно у меня просили списать. Ян — как я видел — был не из тех, кто не в силах решить задачу. Просто у него никогда не было на это времени. Да была б моя воля, я бы тоже не вылезал из леса. Никогда.
    
    После этого мы так и ходили из школы вдвоем. А Ян как-то сразу — может, в силу своей обособленности, которая была в нем, была при нем всегда, словно тонкий клинок на поясе — безо всяких завоевал наш класс. Он со всеми говорил нормально — и так мирно, что даже и соблазна ни у кого не возникало его задеть. Он был хороший, добрый, веселый парень, а уж байки всякие травил неподражаемо — и в нем — видимо, в силу профессии — абсолютно не было никакой застенчивости, стеснительности этой дурацкой.
    
    - Чего ты хочешь, — говорил он, — мы, цирковые, как цыгане. Всегда на глазах. Привыкаешь к этому и уже не замечаешь…
    
    Он вообще легко и охотно говорил о цирке — так, как я никогда не смог бы говорить об охоте.
    
    Ян старался учиться. Получалось у него плохо: он просто действительно много пропустил. И если книжку по литературе можно прочитать, историю запомнить — то в алгебре с геометрией, химии и физике надо уже понимать, что к чему… Я, как мог, объяснял. Он слушал меня так, словно я пересказываю ему сюжет последнего блокбастера.
    
    - Ян, ну ладно… по гуманитарным у тебя нормально… чего ты так за этот аттестат гребаный? — спросил я однажды, когда мы шли по испятнанному солнцем скверу.
    
    - Да папка врежет, если хорошего аттестата не будет.
    
    У меня «папки» не было. Мама в жизни пальцем меня не тронула. Деду хватало взгляда…Врежет — это как? Я не знал.
    
    - Ян, это… тебя отец что… бьет?
    
    Он усмехнулся:
    
    - Ха. Конечно. Ты не думай, он не злой. И не садист. Ничего такого. Просто, наверное, так лучше доходит. Ну, когда мне шесть было, я прыгать побоялся… он ушел и ремень принес. Мама сразу — «А меня отец не бил!» А папка, спокойно так: «А я буду бить».
    
    - Ну и?
    
    - Да что. Прыгнул я… сам. Ремня испугался больше, чем прыжка, наверно, — рассмеялся Ян.
    
    Я с тихим недоумением и ужасом смотрел на Яна, которым обычно любовался, как красивой собакой или кошкой, как совершенным существом — когда он был обычным мальчишкой. Да нет. Каким там обычным. Так запросто рассказывает о том, что его бьет отец.
    
    Меня никогда в жизни никто не ударил… если не иметь в виду пару драк с Андрюхой, но это мы и между собой. Взрослый ни разу не поднял на меня руку. И теперь уже не поднимет. Нет такого взрослого. А Ян, наверное, счастлив, что его отец, его хозяин, этот мускулистый рыжий кот, сейчас далеко, и лупить его некому.
    
    А Ян меж тем вдруг швырнул на землю свой старенький дипломат, он раскрылся, веером разлетелись по жухлой траве учебники и тетради в разноцветных обложках, а Ян и не посмотрел на это, он побежал по дорожке, медленно и без топота, словно парил над ней — и взлетел, собрав тонкое тело, и кувыркнулся в воздухе, и через миг уже стоял на ногах. Я с открытым ртом смотрел на него, а какие-то алкаши, притулившиеся на лавочке с пивком, обалдело зааплодировали. Ян обернулся к благодарной публике и по-цирковому элегантно поклонился, раскинув руки. Глаза его вспыхнули, а лицо еле заметно исказилось.
    
    Ни фига он не счастлив, подумал я. И не нужно ему тут ничего — ни школа эта, ни… я. Какой я ему друг. Была б его воля, взял бы билет в какой-нибудь Владивосток или где там сейчас дрожит под ветром линялый купол — и поминай как звали, и про меня назавтра не вспомнит, отряхивая коленки от опилок…
    
    И мне почему-то было от этого больно. Одна мысль о том, что мой стриж может улететь, была как дробинка, застрявшая под сердцем.
    
    Конечно, улетит. И тебе его не поймать, не задержать. Он и сейчас-то не здесь, и там, где он — я чужой.
    
    Я браконьер, вот я кто. Я охочусь на чужой территории. Только пока еще законными способами…
    
    Твердая земля крутанулась под ногами, словно это не Ян, а я вспорхнул над ней по восходящей к куполу цирка спирали, когда я понял, что мне невыносимо даже думать о том, что когда-то его не будет здесь. Со мной.
    
    - Сашка, ты чего? — спокойный голос Яна отрезвил меня.
    
    - Ничего, нормально… — сказал я. У меня был план. Я не знал, что будет, знал только, что хочу, чтоб вышло по-моему. Я просто хочу разобраться.
    
    - Ян, а пойдем ко мне.
    
    Он был первый мой одноклассник, который пришел ко мне в гости. По моему приглашению.
    
    По дороге я — а я же был длинный, и голос давно переломался — купил какую-то бутылку, типа водки, как я понял, на ней было написано «Дикая вишня». Ян недоумевающе посмотрел на нее:
    
    - Это в честь чего?..
    
    - День рождения у меня сегодня, — мой голос загустел от вранья.
    
    - Правда?! — заорал он, — Чё ж ты не сказал?! И ведь… Саш… а у меня даже подарка не…
    
    - Да иди ты со своими подарками.
    
    Не мог же я ему сказать, что подарком был он сам.
    
    Дома у меня он сразу же запал на волчью шкуру — она лежала на полу у кровати, на нее приятно было опускать босые ноги по утрам, прямо на жесткую желтоватую шерсть, на безвольный хребет некогда гордого, но попавшегося зверя.
    
    Ян стоял перед волком на коленях и гладил шерсть. Пока он восхищался, я успел достать рюмки и притащить из холодильника початую бутылку газировки. Сел рядом с ним на полу. А он ладоней не мог оторвать от серебряной, с бледным песочным отливом шкуры.
    
    - Откуда она у тебя? — спросил он.
    
    - Пей.
    
    - С днем рождения, Саш.
    
    - Спасибо. Так вот, дед подарил.
    
    - Охотник?
    
    - Да, — и я не смог не добавить:
    
    - И я тоже.
    
    - Ты?.. — Ян слегка улыбался, растерянно так, — Правда?
    
    - Да.
    
    - И ты тоже стреляешь… волков?
    
    - Нет, волков еще ни разу.
    
    Я указал на стену над своим письменным столом, над которой еще тем летом приколотил свой лучший трофей — рога. По двадцать четыре отростка с каждой стороны, идеально симметричных, более светлого коричневого оттенка, чем стволы. Можно было б и голову прибить, но почему-то мне было не по себе, когда я думал, что Обелиск будет смотреть на меня со стены не своими, стеклянными, глупыми глазами. Обелиск был огромный старый олень, дед прозвал его так за то, что он до последнего мог стоять неподвижно, словно подставляясь под выстрел… а потом исчезал, и ты диву давался, как ему это удалось, ни листка не шелохнется, а его уже нет… Но мне он почему-то позволил себя убить. Перестоял. Словно знал или предчувствовал, что жить ему недолго осталось — такую корону носить нелегко, и она ничем не поможет, когда олени начнут драться за ланей, она только помешает, и любой двухгодовалый дурачок сможет ранить старого короля. Наверное, Обелиск не желал себе такой участи.
    
    - Олень, да? Или лось?.. — пробормотал Ян.
    
    - Олень. У лосей рога не такие.
    
    - Ты его — сам?..
    
    - Да. Его звали Обелиск.
    
    Ян вскинул брови над округлившимися зелеными глазами.
    
    - Что значит — звали?.. Откуда у оленя имя? Он ручной, что ли, был?
    
    - Нет. Просто дед их всех там у себя в лесу знает, и каждому имя дает. Они ведь все разные.
    
    Ян смотрел на меня так, словно никогда не видел. Понятно уж, почему. Его долговязый хмурый одноклассник, оказывается, тоже может кое-что порассказать. О том, например, как смешно бывает слушать: «разве животных вам не жалко?» А жалость — совсем не то слово.
    
    Все в лесу знают о наступлении охотничьего сезона. И все знают, что лесник будет стрелять, и, хоть пути лесника неисповедимы для зверя, у любого есть шанс. Вон Обелиск-то гулял лишний год… И ни о какой жалости он не просил. Звери не просят о жалости и умеют принимать смерть, а кое-кто из них — даже и выбирать ее. Во всяком случае, лесник убивает честно — и не гоняет по лесу теряющих кровь подранков.
    
    Все это я пробовал объяснить Яну, но получилось у меня плохо. Вот дед бы объяснил… но выпитые сто грамм сразу ударили по шарам, и я очень старался. Никогда в жизни не был такой разговорчивый.
    
    - А я думал, лесник, это тот, кто… — начал Ян и замолк.
    
    - Кто? Который сорняки в лесу выпалывает?.. В каком-то смысле так оно и есть, только сорняки эти — бегают, — повторил я дедовскую шутку, — Это все очень сложно, понимаешь? Это все вопрос баланса. Ты не думай, что лесник — это убийца. Санитар леса он, типа волка. Помогает естественному отбору. Волки же тоже задирают только тех, до кого могут добраться…
    
    - Естественный отбор, которому надо помогать, — заметил Ян, — странно как-то…
    
    - Ничего странного, просто это правда сложно. Я бы без разрешения деда никого б не застрелил. Я же еще толком не знаю, кого можно, кого нет.
    
    - Вроде киллера, короче.
    
    - Ага, — отозвался я на шутку, — поступил заказ на старого мафиози Обелиска…
    
    Я заметил, что глаза Яна, всегда прищуренные (он говорил, привычка — оттого, что на арене свет по глазам бьет), раскрылись и стали еще больше и красивее.
    
    - А я бы, наверно, не смог, — сказал он, — вот так взять и из ружья выстрелить в животное. Оно же…ну, живое… Я в детстве отца хотел убить за то, что он Милку пристрелил.
    
    - Какую милку?
    
    - Это мы в Москве работали, и там конный номер был. И вот репетировали, и там один с лошади упал, прямо ей под ноги. А она такая была…умная… в общем, перескочить через него хотела, чтоб не покалечить, и сама упала, ногу сломала. Дрессировщик ихний, Василий, плакал даже из-за нее. А перелом такой дурацкий, аж кость торчит, как уж ее угораздило, не знаю. А она лежит и плачет прямо, вот ей-Богу, слезами, и дышит так…
    
    - Разве вылечить нельзя?
    
    - Нет. Все равно она уже работать бы не могла, и нога бы не срослась, она старая была… Усыпить только… А на нее, когда она лежала, даже смотреть никто не мог, такая лошадка была — чудо, белая, нос розовый, и глаза фиолетовые, на ней все наши малыши вечно висели, как на игрушки на елке, Васька нам кататься на ней разрешал. Она не сбросит, не уронит — несет тебя, как в трамвае едешь… Папка у тигрятников пистолет взял и в ухо ее. И всё. Я на него смотреть не мог потом, у меня зубы скрипели. Хотя понимал, что папка правильно сделал — она ведь мучилась… Ревели мы все, и я, и Машка, и Димка, из-за нее…
    
    - Ну, тут заревешь, — тихо сказал я, — просто охота — это другое совсем.
    
    - Ну они же все равно живые?
    
    - Да. Только ты с ними на равных.
    
    - Конечно, — вспыхнул Ян, — у тебя ружье, а у них ничего!..
    
    Точно так я сам думал когда-то.
    
    - Нет, — сказал я, — Все не так. Там все как в жизни, вот и все.
    
    Ян замолчал. Я налил еще, мы выпили, но неуверенно — потому что оба, похоже, чувствовали, что надо поосторожнее с этим… и так уж разболтались…
    
    Ян стянул через голову свитер и остался в футболке, синей, с галочкой «Найк».
    
    - Жарко, — сказал он.
    
    - Воды попей, она из холодильника, — сказал я, глядя на него — не мог оторваться, да и все. Я даже про себя боялся себе все это объяснять, хотя читал немало и знал, что со мной творится и кто я после этого… Я и бутылку купил, повинуясь детскому трусливому порыву искусственно осмелеть и выяснить для себя хоть что-то…
    
    - Слушай, — сказал Ян, — и все-таки, что тебе подарить? Чего ты хочешь? Ты скажи, у меня бабки есть, родители много оставили…
    
    Много оставили, подумал я, и ходишь с древним «дипломатом», и одет так себе, чего ж ты?
    
    -… а я не знаю, куда тратить, — продолжал он, — Бабке вон телик новый купил, у нее ж одна радость: «Хуан-Педрилло, ты любишь меня?»
    
    - А самому что, ничё не надо?
    
    - А чего мне надо… я не знаю… ну, вроде есть всё.
    
    Ну да, правильно. Всю жизнь пропорхал под куполом — зачем ему, после этого, простые наши радости земные, всякие там компьютеры, плейеры и все остальное…
    
    - Мне ничего не надо, — сказал я, — от тебя.
    
    Это вышло как-то грубо.
    
    - Ну вот, — огорчился он, — Это почему?
    
    «Потому что того, чего я на самом деле хочу, ты мне не подаришь».
    
    Не знаю, это он прочитал в моих глазах или что другое, но он с досадой хлопнул себя по острой коленке:
    
    - Эх блин, цирка нет. А то бы я свой номер посвятил тебе. Ну, не свой, а наш. Мои согласились бы — они сами так друзей с днем рождения поздравляли…
    
    - А ты… ты мне просто что-нибудь покажи… цирковое.
    
    - Прямо тут?.. Ладно. Только зря я пил — и ничего, если джинсы сниму? Они тесные, треснут еще…
    
    - Ага, да… — я, не глядя, потянулся за бутылкой и едва не уронил ее. Мне было стыдно, что Ян это видел. И тут по счастью мне в голову пришел вопрос.
    
    - Слушай, а как же твои без тебя работают?..
    
    - А, у них свой номер еще есть. Не хуже.
    
    «Хуже», — подумал я с твердой уверенностью.
    
    Он уже стянул джинсы, сбросил футболку — чтоб не падала на лицо, и стоял передо мной в одних плавках и черных носках. На боку у него нежно розовел кривой шрамик.
    
    - Слушай, — сказал он, — у тебя музыки никакой нет? Без музыки как-то не так…
    
    Я включил древний кассетник — если не слишком прибавлять громкость, колонки не будут хрипеть — и вставил одну кассетку, которую любил. Я даже не знал, что это за группа такая, наверное, кассета осталась от отца. Конечно, в этой музыке не было нужного, привычного ему ритма, она была слишком медленная…
    
    - Класс, — сказал он, — пойдет.
    
    Я не разбирал, что там поют, только несколько слов — «крейзи даймонд»… Чокнутый и… «даймонд» — это, кажется, бриллиант?..
    
    Ян неторопливо, почти лениво растянулся на ковре, повинуясь музыкальному темпу.
    
    И стал неуверенно расти вверх, как цветок.
    
    Сначала ожили пальцы руки, неуверенным ростком пробивая земную твердь… потом поднялась еще слепая, мотающаяся на слабеньком стебельке голова…
    
    Над землей, политой щедрым светом и теплом, цветок прозрел и потянулся ввысь — и танцевал, счастливый, под нежным ветерком. Но вот пришла осень, и добрый ветерок почти сразу умер в битве с другим, сильным и холодным, а цветок начал мерзнуть и клониться все ниже под тяжелым мертвящим дыханием…
    
    
    
    Я сидел завороженный.
    
    Честно сказать, я был не поклонник всяких там театров и балетов. Но то, что показал Ян, я понял без лишних слов — да что там, я увидел этот цветок как наяву, только он был живой, с зелеными полевыми глазами.
    
    - Ян, что это?
    
    - Это? А, так, ерунда. Упражнение по пантомиме, — засмеялся он, — Ну, этюд такой.
    
    - Класс.
    
    - Да ладно. Двести лет не делал. Это вообще не из наших дел, но это нас один парень учил один сезон, его для этого взяли — а то мы, мол, неартистичные…
    
    - Спасибо…
    
    - Да не за что.
    
    Он как был, в плавках, растянулся на паласе, снова запустив пальцы в волчью шерсть.
    
    Больной я, что ли? Хотя нет. Это вроде как не болезнь. Это просто… отклонение. Если б Ян был какой-нибудь девочкой на шаре, это было б нормально…
    
    Я налил ему и себе, и он мотнул разлохмаченной головой:
    
    - Сашка, куда? Я домой не дойду…
    
    «И не надо».
    
    Какой он худой. И это красиво смотрится — потому что он не неуклюжий, нисколько. Не угловатый, как я или Марик. Но лучше б ему одеться. Чтоб у меня не появлялись… мысли. Я же не простой дурачок, а прочитавший книжку «Тыща один вопрос про ЭТО»… где мое ЭТО описывалось с примерами из каких-то идиотских по своей искренности писем. Единственное, что было ясно — раньше «это» было запрещено. Теперь — тоже. Законом не преследуется, но лучше не надо.
    
    Да, может, так, как там написано в письмах (если их, конечно, не сочинил сам автор) — действительно не надо. Но я ничего плохого и грязного не видел в том, что меня тянет к Яну так, как моих одноклассников к девчонкам. Может, потому, что некому было уверить меня, что это грязно.
    
    А после леса я и не поверил бы никому, кто не умеет держать на привязи свой шалавый язык.
    
    Я не хотел ничего плохого. Я хотел просто быть с ним, быть ему как можно ближе. Я хотел ощущать его тело, обнимать, закрывать от ветра… я хотел погладить его по щеке, по тонкому мускулистому плечу… я хотел прижать его к себе, крепко прижать, словно надеясь, что мои чувства перельются в него.
    
    Не знаю, откуда я знал, что больше такого не будет — никогда. Что никогда больше он не будет вот так валяться на полу, головой на волчьей шкуре, у меня дома.
    
    И зная, что это не повторится, я протянул руку и погладил его по голове.
    
    - Саш?..
    
    - Да.
    
    - Ты что?
    
    … Я не сразу понял, что сижу, протянув к нему руки и тупо глядя ему в глаза. Но он сориентировался быстрее. Вскочил легко, словно и не лежал только что, распластанный так же вяло, как шкура, и в одно мгновение оказался одетым.
    
    - Ян…
    
    - Что? — спросил он, и лицо его вновь исказилось, как там, в сквере, но более явно и — зло.
    
    - Сядь, — пробормотал я, — все нормально… извини… слышишь…
    
    Он слышал. Но вышел, почти выбежал в прихожую. Я кинулся за ним, сшибив по дороге ополовиненную бутылку на полу. Ян исполнил мгновенный танец, натягивая кроссовки, и завозился с замком… открыл…
    
    Я вылетел за ним и погрохотал вниз по лестнице, медлительный, пьяный и красный, как свекла. Браконьер, использующий незаконные способы охоты? Нет. Это не я. Это он, наверно, подумал, что я поставил ему капкан, пригласив к себе и напоив, и заставив раздеться до трусов, и… КАКАЯ ЛАЖА!
    
    
    
    «Ян!.. Ян, стой! Блядь! Подожди ты!» — я никогда не крикнул бы вслух. Он бежал — точнее, летел, как всегда, когда ему навязывали уродливые человеческие способы двигаться — летел, как стриж, задетый кошачьей лапой, петляя по улице меж прохожими и ларьками, а я несся за ним, ломясь сквозь свои чувства и удивленные взгляды, как лось от лесного пожара…
    
    Он выпорхнул на перекресток Октябрьской и Северской, и уже маячила впереди площадь Двух Революций и бабкин дом за ней, и он перебежал бы, и, может, собрал бы оставшиеся деньги и уехал из этого дурдома, но…
    
    Зря я забыл о том, кто я на самом деле, вообразив себя — браконьером. А мое дело было, должно быть — охранять это чудо, а не…
    
    Настоящий Браконьер только этого, верно, и ждал.
    
    
    
    Все же Ян был на земле, не в небе — иначе как бы случилось, что простая «тойота» задела его, летящего, и подбросила, и стрижиное тело упало на асфальт почти бесшумно, но навсегда?
    
    Тут не цирк, тут не было страхующей лонжи… А Браконьер охотится на чужой территории, когда имеет такую возможность — и я ему ее дал. Мои нетрезвые мозги были неохраняемой территорией, что да, то да.
    
    И незаконными способами Он, Браконьер, иногда убивает… Но сейчас был законный. Не попадайся, не выходи на мушку. А я, лесник, помог Браконьеру в загонке… и Ян выскочил под выстрел.
    
    Я стоял как дурак во время всей дальнейшей суеты. Стоял, как Обелиск, ожидающий, что я нажму на курок… И думал только об одном — летом я снова возьму в руки главный дедов подарок, но даже здесь, без ружья, буду думать только об одном.
    
    Поймать Браконьера. Подлая тварь, ты не будешь делать это…
    
    Незаконными способами. На МОЕЙ территории. Прячась в невидимых кустах сердец. Даже в сердце стрижа.
    
    Даже в моем сердце.
    
    Тут Ты ошибся. И здесь я достану тебя — не поймаю, ибо поймать тебя и убить, даже ранить невозможно — но просто достану… Просто посмеяться над Тобой — невелика честь, да есть.
    
    И Ты побоишься сунуться сюда еще раз. ..